сильнее определяется псевдообъективными плоскими критериями – такими, как язык и происхождение (Slezkine, 1994; Martin, 2001). Поскольку советская национальная политика постоянно колебалась между практиками, направленными на эмансипацию (определенных народов и в определенное время) и колонизацию (которая в отношении отдельных групп носила почти постоянный характер), ее результатом стали весьма распространенные стереотипные и эссенциалистские представления о национальной принадлежности (советские анекдоты служат ярким тому примером)[2]. При этом не следует забывать и о негласной иерархии народов СССР, в которой русские («первые среди равных») и грузины («древнейшая цивилизация СССР»), как правило, занимали места в самых высоких рядах, что подчеркивало их неофициальный статус более цивилизованных народов.
В то же время многочисленные биографии жителей советского и постсоветского пространства помогают нам осознать, как часто критерии родного языка и происхождения не совпадали друг с другом, так как нередко в одной семье или социальной группе использовалось два или более языков. Эти же биографии напоминают нам и о факторе внутренней миграции, когда советские люди оказывались в далеких и незнакомых им уголках Союза, следуя, например, за своими родителями или супругами, и при этом учились идентифицировать себя либо сразу с несколькими национальными культурами, либо же ни с одной из них. В глобализованном мире после 1991 г. этот процесс обрел дополнительное ускорение, одновременно сменив географическую направленность самих путешествий и миграционных потоков; однако он сам по себе не стал чем-то новым, поскольку наблюдать его можно было и в советское время, более того – для многих советских граждан именно внутренняя миграция стала основополагающим жизненным опытом.
Здесь, однако, следует отметить присущую советскому периоду нечеткость в разграничении понятий «русского» и «советского», которая на уровне нормативной культуры существует и по сегодняшний день (ср.: Тлостанова, 2004, 194), по-своему иллюстрируя то особое состояние, которое в работах Хоми Бабы (Bhabha, 1994) названо гибридностью и в более поздних трудах было развито им до понятия «промежуточность» (inbetweenness). Таким образом, постсоветское пространство следует описывать как зону специфических транскультурных отношений (ср.: Тлостанова, 2004), в рамках которых и расположен объект нашего исследования – «Россия и Грузия». Разговаривая с людьми, хорошо помнящими жизнь в СССР, нередко сталкиваешься с ностальгическими воспоминаниями (Boym, 2001) о той беззаботности, с которой тогда воспринимались этнические различия, – беззаботности, исчезнувшей с распадом Союза, уступив место межэтнической розни и войне. Границы и иерархия национальностей, установленные в советские времена, оказались тяжелым наследием для новообразовавшихся государств постсоветского пространства. Особенно заметной эта тяжесть стала на фоне процессов государственной консолидации, в которые бывшие советские республики окунулись после 1991 г.
С падением коммунизма начинается новый этап, который Борис Буден (Buden, 2009, 66) характеризует как фазу «исторической амнезии»: в политическом дискурсе собственная национальная история продолжает существовать лишь как сплошной пробел, который в рамках культурного процесса заполняется симулякрами. Причем такого рода амнезия в равной степени характерна как для «национально освобожденных», так и для тех, кто усматривает в распаде СССР геополитическое поражение (разграничение между этими двумя группами отнюдь не совпадает с национальными границами). Такого рода «амнезия» сближает «восток», постсоциалистическое пространство, «второй мир» с бывшими британскими, французскими, испанскими, португальскими, немецкими, бельгийскими и т. д. колониями, позволяя интерпретировать десятилетия советской власти именно как разновидность колонизации/колониализма[3]. Такая трактовка неизбежно возникает из логики самого дискурса, являясь своего рода смысловым дополнением к историческому факту имперского гнета. При этом в глазах представителей национальных республик, не идентифицирующих себя как русских, сама советская власть нередко выступает в роли сугубо внешнего фактора и определяется именно как «русская» власть, в то время как распад СССР преподносится в рамках публичной национальной самопрезентации как национальное освобождение, описываемое в традициях антиколониальной борьбы (Ibid.).
Литературные связи и развязки
Литература, в свою очередь, представляет собой весьма полезный материал, который позволяет заглянуть за кулисы такого рода геополитических нарративов, поскольку, с одной стороны, политически значимые мыслительные категории неразрывно связаны как с литературными образами «России» и «Грузии», так и с русско-грузинским мифом; а с другой стороны, именно литература традиционно является тем местом, где происходит культурная рефлексия, где «устоявшееся» знание подвергается критическому осмыслению, где сталкиваются друг с другом идентичности, стереотипы и способы восприятия действительности. Как минимум до начала постсоветской эпохи литература оставалась важнейшим средством общественного самосознания, как в самом Советском Союзе, так и в Восточной Европе в целом. В эпоху Интернета и социальных сетей статьи данного сборника призваны, помимо всего прочего, продемонстрировать потенциал научного изучения литературы в ее общекультурном контексте.
Традиционно Грузия занимает важное место в системе русской культуры, играя в ней роль некоего «Ориента», в котором, с одной стороны, особым образом сплелись представления о «Юге» и «Востоке» (ср.: Layton, 1994); но, с другой стороны, Кавказ – вторичный Ориент, потому что сама Россия уже является «вторичной империей» по отношению к Западу (Tlostanova, 2010, 64, 68, 70). Кавказ играет по отношению к России роль домашнего иного, «юга бедного севера» (Тлостанова, 2012, 99, 103). Оставаясь при этом важным местом для проецирования инаковости, Грузия в то же время символизирует имперское богатство России. Эта асимметрия прослеживается на протяжении всей истории взаимоотношений двух стран, представляя Россию, как правило, в роли гегемона, а Грузию – в роли «объекта», которым гегемон желает овладеть. Однако эта упрощенная картина очень скоро обнаруживает весомые противоречия. Так, уже в самом начале эпохи романтизма Грузия выступает не только в роли маргинализированной жертвы имперской политики, но и приобретает образ страны свободы и вдохновения, а позднее становится пристанищем для инакомыслящих представителей имперской элиты, перенимая при этом созданный «оккупантами» образ рая на земле. Благодаря своей древней традиции государственности, ранней христианизации, наличию собственного языка, письма и высокой культуры Грузия обладает значительным символическим капиталом (в терминологии Пьера Бурдьё), который в равной степени служил фундаментом для национального движения и притягивал к себе советские элиты. В то же время огромное количество грузин осваивало имперское, а затем и советское знание, чтобы на его основе строить успешные карьеры. Таким образом, на протяжении всего существования СССР «грузинский элемент» все теснее вплетался в единую советскую культуру. Наглядным и, пожалуй, наиболее известным примером такого сплетения служит фигура Иосифа Виссарионовича Джугашвили, который под именем Сталин стал живым воплощением тоталитарного Советского государства. Полушутя называя себя «русским грузинского происхождения»[4], Сталин, тем не менее, позволял части грузинской элиты греться в лучах его власти (Maisuradze, Thun-Hohenstein, 2015, 227–256).
В процессе стабилизации мультиэтнической структуры Советского государства были созданы весьма громоздкие и затратные механизмы, которые, являясь воплощением советской программы эмансипации и развития наций, идеологически обслуживали постулаты «дружбы народов» и солидарности братских республик, а своим главным врагом провозглашали так называемый (мелко-)буржуазный национализм. Искусственный характер этих советских инициатив подчеркивают сегодня многие исследователи. Однако фактом является и то, что сведенные к ритуалу встречи между писателями и интеллектуалами из разных республик нередко влекли за собой вполне искреннее общение и развитие дружеских отношений, которые многочисленными нитями пронизывали Советское государство, преодолевая характерное для него разделение на центр и периферию (Дравич, 1990). Кроме того, интеллектуалы, живущие на периферии, нередко помогали своим опальным коллегам из центра, подыскивая им работу (например, заказы на перевод текстов) и т. п. Особенно в позднесоветский период такого рода контакты нередко попадали в поле зрения идеологических надзирателей, поскольку они, помимо всего прочего, включали в себя также и обмен запрещенными или идеологически опасными материалами (Алексеева, Гольдберг, 1990, 148, 183, 222).
С началом перестройки закосневшие советские шаблоны внезапно приходят в движение, а вместе с ними «перестраиваются» и языковые